— Банально! Плоско! — остановил он течение своих мыслей и погрозил в темноту. — Я еду домой, а дома могила Виргинии, родное небо, облака.

Да, все Виргиния, везде Виргиния, и только благодаря Ее Светлой Тени Эдгар Аллан По живым и невредимым возвращается домой.

Его потянуло к работе, заколыхались в сознании почти готовые, созревшие в замысле и форме стихи, смысл которых был чуть-чуть отуманен стремительным желанием доставить новыми своими работами чрезвычайную радость людям вообще и, в частности, тому человеку, который будет читать вот эти строки. Несчастный сам, Эдгар По носил в себе активное, ищущее намерение сделать счастливыми окружающих его.

О происшествии в Санкт-Петербурге он забыл спустя десять-двенадцать дней по возвращении домой. Мать Виргинии простить себе не могла, что отпустила племянника своего, он же и зять, в чужую страну без провожатого. Она готова была предать заклятью тех, кто жестоко обидел бедного Эдгара. По вечерам, когда на стол ставилась зажженная лампа и Эдгар садился за работу, — еще не старая женщина устраивалась за его спиной и настороженно ловила минуты, когда он откладывал в сторону перо, откидывался на спинку кресла, закрывал глаза и уходил в тайные свои думы.

— Они тебя там били? — спрашивала она, намекая на события в Санкт-Петербурге. — Их было много, этих злодеев?

— Злодеев много всюду, — не меняя той интонации, волна которой еще покачивала последнюю фразу в остановившемся повествовании, произносил Эдгар, не открывая глаз и не меняя позы. — Я не видел ни одного злодея.

— Но ведь они отняли часы, они напоили тебя каким-то страшным зельем, а потом…

— А потом я поторопился уехать, — все так же спокойно ответил Эдгар, вальсируя на ритмической волне ответа своего, входящего интонационно в почти готовую, но все еще черновую фразу, — тетка мешала этой фразе надеть приличную, одежду, чтобы принять торжественный вид нового предложения, с красной строки. — Они все милые люди, — Эдгар обернулся лицом к тетке, — но они, насколько я понял, очень несчастные люди. Иначе зачем было им причинять мне неприятности? Кроме того, о людях в ночные часы не судят.

— Это чей же афоризм? — спросила тетка.

— Мой, — ответил Эдгар, и даже повторил: — Мой афоризм. Матросы на корабле говорили, что русские люди — самые добрые, какие только есть на земле, и самые, может быть, бедные, несчастные люди. Их оскорбляют те, которые называются господами, но господа бездарны, а те, кого они оскорбляют, талантливы. Думаю, что…

— Остроумно! — прервала тетка, и лицо ее перечеркнула недобрая гримаса, карикатура на улыбку. — Они определили свое отношение на иностранце, на бедном писателе из Балтиморы, который…

— Они не имели представления о том, кто такой я, — вставая с кресла и останавливаясь перед теткой, тоном лектора произнес Эдгар, пряча руки в карманы полосатых узких брюк.

— Ты бы еще стихи им свои прочел, — раздраженно, гневаясь на племянника, каркнула тетка.

— Жаль, не догадался, — весело ответил Эдгар. — Иногда счастливые мысли приходят только в счастливые минуты, а надо бы, чтобы было и наоборот. Во всяком случае, я очень хорошего мнения о русских и непременно напишу о них нечто вроде исследования. У меня уже готово название: «Ночью подле памятника Петру в России». — О чем-то подумал, заглянул в глаза тетке, поцеловал ее в лоб и щеку, снова сел за работу. — Очень прошу ни о чем меня не спрашивать. Прошу вообразить, что я король, — спрашивать могу я, подданные только отвечают.

— А ты о чем-нибудь спроси, — сказала тетка.

— Спрошу, — согласился Эдгар и тотчас же задал вопрос: — Что сказали в конторе редакции по поводу будто бы произведенной мною растраты? Неужели правда, что они намерены взыскивать с меня по суду?

— Они пугают, — утешала обеспокоенная тетка. — Они, наверное, заставят тебя сотрудничать безплатно.

В мире фантастики и приключений. Выпуск 4. Эллинский секрет - pic_5.jpg

Аркадий и Борис Стругацкие

УЛитка на склоне

За поворотом, в глубине лесного лога готово будущее мне верней залога.

Его уже не втянешь в спор и не заластишь, оно распахнуто, как бор, все вширь, все настежь.

Б. Пастернак

Тихо, тихо ползи, улитка, по склону Фудзи, вверх, до самых высот!

Исса, сын крестьянина

Глава 1

Кандид проснулся и сразу подумал: послезавтра я ухожу. И сейчас же в другом углу Нава зашевелилась на своей постели и спросила:

— Ты уже больше не спишь?

— Нет, — ответил он.

— Давай тогда поговорим, — предложила она. — А то мы со вчерашнего вечера не говорили. Давай?

— Давай.

— Ты мне сначала скажи, когда ты уходишь.

— Не знаю, — сказал он. — Скоро.

— Вот ты всегда говоришь: скоро. То скоро, то послезавтра, ты, может быть, думаешь, что это одно и то же, хотя нет, теперь ты говорить уже научился, а вначале все время путался, дом с деревней путал, траву с грибами, даже мертвяков с людьми и то путал, а то еще начинал бормотать, ни слова не понятно, никто тебя понять не мог…

Он открыл глаза и уставился в низкий, покрытый известковыми натеками потолок. По потолку шли рабочие муравьи. Они двигались двумя ровными колоннами, слева направо нагруженные, справа налево порожняком. Месяц назад было наоборот, справа налево с грибницей, слева направо порожняком. И через месяц будет наоборот, если им не укажут делать что-нибудь другое. Вдоль колонн редкой цепью стояли крупные черные сигнальщики, стояли неподвижно, медленно поводя длинными антеннами, и ждали приказов. Месяц назад я тоже просыпался и думал, что послезавтра ухожу, и никуда мы не ушли, и еще когда-то, задолго до этого, я просыпался и думал, что послезавтра мы наконец уходим, и мы, конечно, не ушли, но если мы не уйдем послезавтра, я уйду один. Конечно, так я уже тоже думал когда-то, но теперь-то уж я обязательно уйду. Хорошо бы уйти прямо сейчас, ни с кем не разговаривая, никого не упрашивая, но так можно сделать только с ясной головой, не сейчас. А хорошо бы решить раз и навсегда: как только я проснусь с ясной головой, я тотчас же встаю, выхожу на улицу и иду в лес, и никому не даю заговорить со мной, это очень важно: никому не дать заговорить с собой, заговорить себя, занудить голову, особенно вот эти места над глазами, до звона в ушах, до тошноты, до мути в мозгу и в костях. А ведь Нава уже говорит…

— …И получилось так, — говорила Нава, — что мертвяки вели нас ночью, а ночью они плохо видят, совсем слепые, это тебе всякий скажет, вот хотя бы Горбун, хотя он не здешний, не с этой нашей, где мы сейчас с тобой, а с той, где я была без тебя, где я с мамой жила, так что ты Горбуна знать не можешь, в его деревне все заросло грибами, грибница напала, а это не всякому нравится, Горбун вот сразу ушел из деревни. Одержание произошло, говорит, и в деревне теперь делать людям нечего… Во-от. А луны тогда не было, и они, наверное, дорогу потеряли, сбились все в кучу, а мы в середине, и жарко стало, не продохнуть…

Кандид посмотрел на нее. Она лежала на спине, закинув руки за голову и положив ногу на ногу, и не шевелилась, только непрестанно двигались ее губы, да время от времени поблескивали в полутьме глаза. Когда вошел старец, она не перестала говорить, а старец подсел к столу, придвинул к себе горшок, шумно, с хлюпаньем, понюхал и принялся есть. Тогда Кандид поднялся и обтер ладонями с тела ночной пот. Старец чавкал и брызгал, не спуская глаз с корытца, закрытого от плесени крышкой. Кандид отобрал у него горшок и поставил рядом с Навой, чтобы она замолчала. Старец обсосал губы и сказал:

— Невкусно. К кому не придешь теперь, везде невкусно. И тропинка эта заросла совсем, где я тогда ходил, а ходил я много — и на дрессировку, и просто выкупаться, я в те времена часто купался, там было озеро, а теперь стало болото, и ходить стало опасно, но кто-то все равно ходит, потому что иначе откуда там столько утопленников? И тростник. Я любого могу спросить: откуда там в тростнике тропинки? И никто не может этого знать, да и не следует. А что это у вас в корытце? Если, например, ягода моченая, то я бы ее поел, моченую ягоду я люблю, а если просто что-нибудь вчерашнее, огрызки какие-нибудь, то не надо, я их есть не буду, сами ешьте огрызки. — Он подождал, переводя взгляд с Кандида на Наву и обратно. Не дождавшись ответа, он продолжал: — А там, где тростник пророс, там уже не сеять. Раньше сеяли, потому что нужно было для Одержания, и все везли на Глиняную поляну, теперь тоже возят, но теперь там на поляне не оставляют, а привозят обратно. Я говорил, что нельзя, но они не понимают, что такое: нельзя. Староста меня прямо при всех спросил: почему нельзя? Тут вот Кулак стоит, как ты, даже ближе, тут вот, скажем, Слухач, а тут вот, где Нава твоя, тут стоят братья Плешаки, все трое стоят и слушают, и он меня при них при всех спрашивает. Я ему говорю, как же ты можешь, мы же, говорю, с тобой не вдвоем тут… Отец у него был умнейший человек, а может, он и не отец ему вовсе, некоторые говорили, что не отец, и вправду не похоже. Почему, говорит, при всех нельзя спросить: «Почему нельзя?»